Юрий Белов - Горькое вино Нисы [Повести]
(Из дневника индивидуальной воспитательной работы начальника 1 отряда лейтенанта Керимовой).
Из дневника осужденной Смирновой В.«С Игорем познакомилась случайно.
На майский праздник поехали мы компанией за город, в ущелье. Взяли вина, закуски. Танцевали под магнитофон. И вдруг среди всеобщего веселья мне стало грустно. Не знаю, почему, но защемило в душе, сразу опостылело все, захотелось уйти, побыть одной. Я потихоньку пошла по-над Фирюзинкой. Вода журчала у моих ног. Стайки мальков то застывали в тихой заводи, то стремительно исчезали в потоке меж камней. День был теплый, солнечный, но здесь, в зарослях деревьев и кустарников, уже зазеленевших вовсю, стояла прохлада. Мне зябко стало, и я вскарабкалась по склону на вершину холма. Отсюда открывался чудесный вид. Внизу подо мной лежало ущелье, куда уже не падали лучи заходящего солнца, а по сторонам громоздились горные хребты, пятнистые от чередования зеленых травянистых островков, темных осыпей и бурых скальных обнажений. Небо над головой было такое высокое, что кружилась голова. Я долго смотрела вверх, испытывая волнующее ощущение полета.
Я слышала, что меня зовут, но не отозвалась и пошла по хребтине холма, словно по спине задремавшего динозавра, все дальше от того места, где были все наши.
Здесь, наверху, мне стало хорошо. Пришло предчувствие близких добрых перемен, будто что-то должно случиться, давно ожидаемое, но неясное еще и оттого чуть тревожное. Мне только крыльев не хватало, чтобы лететь навстречу неизбежности.
Заметив, что солнце вот-вот скроется за горами, я поняла: надо спускаться, в темноте тут можно шею сломать. Нашла более или менее подходящее место и стала пробираться меж камней, то и дело съезжая на осыпях и рискуя свалиться в пропасть.
Когда оказалась, наконец, внизу, было уже почти темно. Я вывозилась в пыли, исцарапала руки и ноги и подумала, что в таком виде стыдно показаться на людях. Бог знает, что могут подумать. Но делать было нечего, и я вышла на дорогу.
Первая же легковая машина, ослепив лучами фар, притормозила возле меня.
— Что-нибудь случилось? — спросил водитель.
Он ехал один, в слабом свете приборов лицо его показалось вполне достойным доверия, да и спросил он участливо.
— Случилось, — отвечаю. — Напали какие-то охламоны, еле убежала. Довезете до города?
— Садитесь. Только вам надо до первого милицейского поста. Их живо схватят.
Я села позади.
— Спасибо, не надо милиции. Лучше домой.
— Вам виднее… Деньги не отобрали?
— Нет. Причина другая.
Он даже оглянулся из любопытства, хотя дорога все время петляла.
— Свои, что ли?
— У нас все свои: человек человеку — друг, товарищ и брат. У вас выпить чего-нибудь не найдется?
— Воды?
— Лучше покрепче.
Несколько минут он молчал. Машина вырвалась из ущелья, впереди открылись поля, далекие огоньки колхозных поселков.
— Сейчас будет удобное место, — сказал он. — Там остановимся.
— А вы как к вопросам секса относитесь? — в меня словно бес какой вселился и толкал на глупости. — Приставать не будете?
— Положительно отношусь, — усмешка послышалась в голосе шофера, — но насильников не одобряю. Это дело обоюдного согласия.
Машина притормозила на какой-то развилке, медленно въехала в рощицу — я видела только деревца, выхваченные из темноты фарами, — и остановилась. Водитель щелкнул выключателем, кабина осветилась. Мы с любопытством разглядывали друг друга. Парень моего примерно возраста. Очень спокойный. Видно, из интеллигентной семьи, вполне воспитанный мальчик Только в глазах и усмешке было что-то не слишком обнадеживающее.
Он молча протянул мне плоскую бутылку коньяка и пластмассовый стаканчик. Я выпила самую малость, один глоток. Возвращая, спросила:
— Не ворованный?
В ответ он только головой покачал: нет, мол, не ворованный.
— А машина? Папашина?
— А ты бедовая, — сказал он, снова усмехнувшись, достал монету, подкинул на ладони, посмотрел и добавил серьезно: — Я женюсь на тебе. Судьба.
На мгновенье я смутилась.
— Загс уже закрыт, там работают не фаталисты. Так что поехали лучше по домам.
До самого города он молчал. Только на Первомайской поинтересовался:
— Куда тебя?
— На Хитровку.
Тогда я жила на нашей старой квартире, за железной дорогой. Он молча довез до дома.
— Денег у меня нет, — сказала я, открывая дверцу. — Как-нибудь в другой раз расплачусь. Чао!
— О какой плате речь? — ответил он спокойно. — Ты же моя невеста.
Тогда я возьми да скажи:
— Ну ладно, жених, заходи, обсудим это дело. Коньяк возьми, а закуску я соображу. Только не думай…
…Он остался у меня ночевать. Сама не знаю, как все вышло.
Утром уходил — я от стыда глаз открыть не могла. Такое было состояние, хоть в петлю лезь».
Сереженька, дорогой мой, здравствуй!
Как будто бы пообтесалась здесь, притерлась, пообвыкла, с женщинами стало о чем поговорить, а все одно — нет ничего дороже твоих писем, мил мне заочный наш разговор. Такое уж наше бабье дело — без разговора и жизнь не жизнь. Я в газете читала: на одном заводе для крановщиц, которые в своих скворечниках всю смену вынуждены, будто в одиночке, просидеть, делают специальные женские пятиминутки, чтобы пообщаться могли промеж собой, языки почесать. И представь — производительность поднялась.
Так что можешь вообразить, каково было нашей Нинке целую неделю. И когда снова после бойкота собрала нас Керимова, чтобы поговорить, наконец, с ней по душам, она, такая всегда бедовая, неожиданно расплакалась у всех на глазах. А потом призналась:
— Я все человечество ненавидела.
Случались у меня дни, когда я, казалось, начисто разуверилась в «гомо сапиенс», считала, что представители этого вида не так уж далеко ушли от своих обезьяноподобных прародителей. В таком состоянии человек способен на все. Когда-нибудь расскажу тебе или покажу дневник, который начала здесь вести, — свою исповедь.
Вот и у Нинки было такое.
— Это он, подлец, во всем виноват, он один, а вы-то не при чем, вы мне добра хотите…
Тут с ней истерика случилась. Стали ее в чувство приводить, воды дали, а у нее зубы о кружку стучат, пролила на платье. До того стало ее жалко, словами не скажешь.
Успокоилась малость и рассказала все, как было.
Без матери она росла, у бабки. Это потом узнала, что она ей бабка, а сначала все: мама да мама. Один раз, правда, спросила: «Почему у всех мамы молодые, а ты у меня старенькая?» Обиделась бабка, а может, дочку свою непутевую вспомнила, которая дите бросила да укатила счастье искать. Но ничего не сказала внучке, лишь прикрикнула, чтобы та вопросов глупых не задавала. И все бы хорошо, да этот подлец соседом оказался, с него и началось.
Родители у него летом на даче в Фирюзе, он один хозяйничал. Нинке он кто? «Здравствуйте, дядя Игорь», — и все. Иногда, по настроению, сделает ей «козу», спросит, как жизнь. Она: «Хорошо, дядя Игорь».
Понимаешь, у меня сердце зашлось, когда имя это услышала. Опять Игорь! Да что ж, в самом деле, — все подлецы обязательно Игори?
Жили Нинка с бабушкой небогато. На бабушкину пенсию не разгонишься. Гроши какие-то. А мать ни разу рубля не прислала. У нее свои, видать, заботы, свои расходы были.
В соседской квартире, у этого Игоря, друзья собирались — парни, девчата. Как-то раз он их проводил, домой возвращался, Нинка в подъезде попалась. Он ей: «Шоколадку хочешь?». Она: «Хочу». Она и не пробовала никогда этой шоколадки, видела только, как другие едят. Зашли к нему. На столе — кавардак. Но все в комнате дорогое, у Нинки глаза разбежались. Он взял плитку «Гвардейского», сел в кресло. «Иди, — говорит, — сюда». Она подошла. Он отломил дольку, в рот ей положил, смеется: «Вкусно?» И опять — дольку в рот. Вкусная была шоколадка. Нинка стоит, — а он ее гладит — плечи, руки… Ей и боязно почему-то, и приятно. Затаилась, как мышка. Бабушка ее никогда так не ласкала… Но он вдруг засмеялся и оттолкнул слегка. «Иди, — говорит, — играй. А захочешь еще — приходи». Она и приходила… А он все лапал ее. Сам больше ничего себе такого не позволял. К нему огольцы приходили, шестерки — то в магазин пошлет, то еще куда. За это сигарет даст, вином угостит, «маг» разрешал крутить. Он с этими пацанами Нинку и свел… «Учитесь, — говорит, — красиво жить». Вот и выучил…
Дошла до этого — снова забилась в истерике. Выкрикивает только:
— Гад!.. Гад!..
Лицо ладонями закрыла, трясется вся. Керимова подсела к ней, обняла, стала по голове гладить, сказала что-то вполголоса, — та доверчиво приткнулась к ней, постепенно затихла. А Керимова нам знак подает: идите, мол, окончилось собрание.
Впервые в жизни шевельнулось во мне странное чувство. Не знаю, как назвать его. Может быть, обида. Только на кого?